Запретная дверь вдруг распахнулась.
– Всем привет! – раздался веселый, звонкий голос, и Аля – раскрасневшаяся, с возбужденно сверкающими глазами – выступила из тьмы в колышущийся курной полусвет. Прекрасный брючный костюм безупречно сидел на ее безупречной фигуре.
– Не стой, не стой, давай к столу, подкрепись! – хлебосольно закудахтала Евгения. – А собеседник-то твой где?
Все дружно засмеялись. Аля подошла к столу, секунду постояла, выбирая место, и села рядом с Вербицким.
– Дрыхнет, – сообщила она, присматриваясь к тарелкам и бутылкам. – Я ему говорю: резвость, говорю, норма жизни, а он – брык.
– Ну до сердца-то хоть дошел? – с интересом спросил поэт.
– Не-а, – ответила Аля и хлопнула себя по животу. – Дай бог досюда... Валерик, милый, налей.
Общий смех. Аля засмеялась тоже; от нее несло жаром, как от печки. Вербицкий с силой укусил себя за верхнюю губу.
– Да ладно вам, – сказала Аля. – Неинтересно. Валерик, – она уставилась на Вербицкого пылающими, чуть туманными глазами, – ты меня прочитал?
– Что он с тобой сделал? – немедленно встрял поэт. Аля отмахнулась от него, как от мухи. Все опять засмеялись. Кроме профессора. Вербицкий сообразил, что профессор и раньше не смеялся.
– Конечно, прочитал, – пробормотал он. Ему неприятно было смотреть на Алю – на ее живое лицо, на запекшиеся, алые до вишневого губы. Ему казалось – это стыдно. Знаешь, Том... – Ты молодец, Алка. Но, прости, в подробностях – не сейчас.
– Как скажешь.
– Договоримся о встрече. Там есть о чем поговорить.
– А чего договариваться? Заезжай в любой вечер, как домой. Когда-то ты любил бывать у нас.
Любил, подумал Вербицкий. Сосунок, всех меривший по своей мерке, – думал, ты мне и впрямь рада. Как же! Я молодой, я талантливый, удачливый, людей люблю... Красавицу мне! Красавица и талант – какое сочетание может быть естественнее? Кто? Пу Сунлин. Вздор, красавицам доброта да талант нужны, как съеденный хлеб, – нужны им деньги, нужны знакомства в сферах, кубах и многомерных октаэдрах обслуживания. На твою валюту, пентюх, покупают теперь лишь часами нудящих о своей драгоценной персоне недоваренных интеллектуалок, у которых что душа, что грудь – все плоско...
Я оскорблен этим несуразным государством не только как гражданин, но стократ – как мужчина, потому что оно не только вырастило возможностью бесконтрольной власти двух-трех-пятерых Рашидовых, но отнимающим все силы, выматывающим душу скотским бытом, мало-мальски улучшить который можно единственно приближением к той или иной кормушке, поголовно сделало красавиц проститутками, пусть и разных сортов: от толкающихся при интуристах до толкающих в мужнину спину: "Вступай в партию, ученым секретарем назначат..."
Потом он ел и пил. Потом его развезло, как всех. Он прижал в углу Ляпу. Ляпа не понимал, чего Вербицкий хочет, и порывался бить морду, но не мог то ли вспомнить, то ли придумать, кому. Вербицкий домогался: "Почему я не сделал "Идиота"? Почему ты не сделал "Фауста"? Почему, Ляпа?"
В начале первого стали расходиться. На Шира натянули его супермодное пальто до пят, поверх поднятого воротника накрутили, как положено, многометровый яркий шарф; Евгения помогала поэту спускаться, Вербицкий помогал ей. Улицы были пустынны и чисты. Вербицкий жадно дышал, прокачивая целебное молоко белой ночи сквозь клоаку легких, а Евгения львицей металась поперек проспекта, отлавливая поэту такси. Поэт, откинувшись на стену, излагал кредо. Этот мир был не по нему, он не принимал мира и не шел на компромиссы. "Зеленый глаз", хрюкнув тормозами, остановился поодаль. Шофер высунулся, Евгения принялась что-то втолковывать ему, потом оглянулась и замахала руками, призывая. – "Ху-уй!" – заорал поэт и попытался гамлетовски запахнуться в суперпальто, но едва не упал. "Да помогите же ему!" – надрывалась Евгения. Вербицкий с нарочитой незаинтересованностью прогулялся мимо. Маленький профессор подсеменил, протягивая ручки, но поэт, рявкнув: "Кыш, пархатый!", завез ему локтем в лицо – только брызнули импортные очки с переменной светозащитой; если б Вербицкий не подхватил профессора, тот повалился бы, как сноп. Шофера будто всосали обратно в окошко, "Волга" тронулась. – "Стойте!!!" – отчаянно закричала Евгения и, обламываясь на каблучках, загребая руками воздух, бросилась вслед. Аля хохотала – всласть, до слез. Вайсброд белоснежным платком стирал текущую из носа кровь, Вербицкий продолжал его поддерживать, храня в другой руке профессорские очки, которые поднял с асфальта. Очки выдержали. Такси остановилось, Евгения, не сумев затормозить, с размаху врезалась в багажник. "Пусть подъедет!" – орал Широков. На Евгению жалко было смотреть – шофер, видно, тоже встал на принцип. Вербицкий плюнул с досады, бережно вставил очки профессору в лицо и, ухватив поэта сзади за шарф, поволок к машине. Поэт сипел и отбивался, меся руками воздух, потом попробовал лягнуть Вербицкого в пах, но потерял равновесие, упал мордой вперед и повис на шарфе. "Ты его задушишь!!" – истерически крикнула Евгения и рванулась к ним. Вербицкий, как азартный рыбак, подсек за шарф обеими руками, и поэт, уже собравшийся лечь на асфальт в знак протеста, выровнялся. Евгения подбежала. "Отпусти, слышишь?! – злобно прошипела она. – А ну, отпусти! Зверь!" Она подсунулась плечом под поэта. Поэт всхлипывал, хрипя и раздирая шарф на шее: "Сволочи... За что? Топчут... душат..." Евгения впихнула поэта в такси, влезла сама и захлопнула дверцу. – "Вербицкий! – заревел из уносящейся "Волги" поэт. – Я тебя зар-режу!" Вербицкий некоторое время стоял, глядя машине вслед, потом на нем кто-то повис, он обернулся, но сообразить ничего не успел. Ослепительно горячие губы расплавленным золотом хлынули ему в пересохший рот. Вербицкий замычал, отпихиваясь, его руки угодили в упругое и тоже горячее, и он понял, что это – Аля. В ужасе он забился из последних сил, и она, сжалившись, отступила. Чуть переведя дух, Вербицкий проверил языком нижнюю губу – нет, на месте. Аля ждала совсем близко, и Вербицкому захотелось вновь ощутить горячее и упругое, но он сказал себе строго: не валяй дурака. Аля это поняла. Страстная полуоткрытость ее губ неуловимо сменилась веселой товарищеской улыбкой.