Симагин полетел домой, едва дождавшись окончания рабочего дня. Подкатил автобус сразу. Зеленая улица. Скорей. Ну что там, светофор сломался, что ли? Граждане, побыстрее на посадке... Правильно шофер говорит, копошатся, как неживые. Погода замечательная, можно взять бадминтон и – в парк. Воздух влажный, напоенный... Оденемся легко-легко. У нее есть платье, коротенькое и тонкое, как паутинка. В нем она совсем девочка, большеглазая и шальная – но стоит присесть за воланом, невесомая ткань рисует округлые бедра; напевные линии звучат нескончаемым зовом, чистым, как белый бутон в стоячих высверках росы. Там, укрытое платьем и сдвинутыми ногами – солнце. Оно мое.
Дома было тихо и пустынно. На кухонном столе лежал небрежно оторванный клок бумаги. "Картошка на плите. Мясо в духовке. Мы в кино". Рядом письмо – от родителей.
Мама писала, что яблоки и крыжовник в этот год уродились, а клубнику улитка сильно поела; что в реке опять появилась рыба; что у Шемякиных занялся было пожар, но тушили всей улицей и потушили еще до пожарных, так что сгорели только сарай, поленница и часть штакетника, да старая липа ("Помнишь, ты маленький лазил, и Тошенька тот год лазил".) посохла от близкого огня; что она, мама, очень скучает по городу, но вернутся они не раньше октябрьских, потому что впятером в квартире тесно, – и тут же, испугавшись, что проговорилась, стала доказывать, что летом и осенью в городе отвратительно и для здоровья не полезно, а в деревне – рай.
Симагин прочел письмо дважды, а потом принялся за еду – еще теплую. Видно, ушли совсем недавно. Кусок не лез в горло, но Симагин послушно сглотал все, что было ему оставлено, потому что не съесть было бы обидеть Асю, она ведь приготовила. Значит, не поссорились? Но ушла в кино, ушла демонстративно, глупо, хлестко, и Антошку взяла... Симагин написал ответ и побрел в парк один.
Здесь тишина не угнетала, а успокаивала. Дымчатый воздух стоял среди темных сосен. Присыпанные хвоей дорожки текли под ногами беззвучно и мягко; в одном месте кто-то разрыл дорожку, и выглянул песок, рыжий, как зимнее солнце. Симагин набрал полную горсть, будто он золотоискатель, а песок золотоносный. Жаль, Антона нет, развернули бы эпопею... Одному играть было неинтересно. Он отвык отдыхать один, один он только работал.
Из-за поворота аллеи выбежала голенастая девочка в коротеньком платье и белых гольфах. Симагин вздрогнул – ему почудилась Ася. Совсем с ума сошел. Девочке было лет двенадцать. Следом, размахивая ушами, катился смешной, как Антошка, щенок; его крохотный язычок светился добрым розовым светом. Потом показалась женщина в синем плаще, она сливалась с сумраком леса. Девочка светлым пятном замелькала в деревьям а щенок задумчиво замер, заурчал и бросился под ноги Симагину.
– Здравствуй, – сказал Симагин. – Ты кто?
Щенок остановился и перевесил лобастую голову на другой бок, пытливо заглядывая Симагину в глаза. Он был такой плюшевый, что просто нельзя было его не погладить. Симагин протянул руку, щенок припал к земле и завилял коротким упругим хвостом.
– Ав! – сказал Симагин, бросая ладонь к курчавой спине то слева, то справа. Щен елозил пузом, играя в то, что уворачивается от страшных ударов, и от удовольствия подпрыгивал, как мячик на коротких лапах. – Рр-р-рав! Съем!
Щенок не принял угрозы всерьез и примялся быстро-быстро лизать Симагину пальцы.
– Белка! – крикнула женщина. – Белка догоняй Марину!
Белка снова задумалась, а потом мотнула головой и поскакала в лес, высоко вскидывая задние лапы. Девочка выглядывала из-за сосны и тоненьким голоском повелительно кричала: "Ко мне!"
– Так ты, оказывается, Белка, – удивился Симагин и пошел навстречу женщине. Они улыбнулись друг другу, и Симагин чуть поклонился, как бы здороваясь. Ей было лет сорок, она прихрамывала слегка, и через левую щеку ее шел старый, тонкий шрам. Симагину захотелось сказать ей что-нибудь приятное, но он не придумал, что. Обрадовать Белку было легче.
Он свернул с дорожки. Подошел к сосне и погладил ее теплую коробчатую кору. Задирая голову, осмотрел ветви, нависшие в серой тишине, и опять улыбнулся. Ему хотелось улыбаться и ласкать. Ему казалось, если приласкать мир, мир станет ласковым. Но это он придумал потому только, что любил ласкать, – так же, как любил дышать.
Он набрел на затерянную в мелколесье скамейку. Такие скамейки были установлены вдоль главных аллей, но их порастащили в укромные места. Кругом набросана была бумага, ржавели пустые консервные банки, колко отблескивали бутылочные стекла. Симагин поддал осколок – тот черной молнией мелькнул в кусты и ударил. Куст шумно встряхнулся.
Симагин сел и достал блокнот. Отыскав свободную страницу, нарисовал инициирующий пик онкорегистра, а ниже по памяти расписал формулы его конфигурации и движения. Все было очень изящно и совершенно не вязалось со следующим пиком. Описать математически область их сопряжения так и не удалось. Тут была какая-то загадка, какой-то странный разрыв, и он, конечно, что-то значил, может, даже многое значил. Дьявольское место. И ведь мелочь, кажется, – но сколько их, таких мелочей, все и состоит из них. Давно и быстро пролетело время первых осмыслений – всеобъемлющих, но поверхностных. Так же давно и так же быстро, как то время, когда Антон на вопрос "Кем ты хочешь быть?" без колебаний отвечал: "Я буду Ленин". Вся динамика психического реагирования укладывалась тогда в интегродифференциальные уравнения второго порядка; Симагин помнил, как в восторге плясал по квартире, когда они вдруг легко сплеснулись на бумагу с его пера – а теперь это детский лепет... Математика! Размашистые прыжки преобразований! Бесконечной спиралью они выворачиваются, выстреливаются одно из другого – непреложно, как прорастает зерно. Лучшие стихи немощными жидкими медузами расползаются в пальцах, дрябло обвисают от вычурности, претенциозности, авторского кокетничания и самообожания – только в чеканных ритмах уравнений мир перекатывает обнаженные мускулы своей предельной, виртуозной реальности, той, где можно нащупать массивные выступы его истинных рычагов, ощутить их твердость в кромешной тьме... Постепенно все пропало. Симагин забыл, где он, окружающее сузилось до листка бумаги, потом угасло совсем, и остался лишь мир атаки – мир, где были только мысль и бесконечная обшарпанная стена поперек ее дороги. Не обойти – надо в лоб. Симагин атаковал, задыхаясь, а все, что он ненавидел, чего боялся, чего не хотел, – все это, обозначенное сейчас, словно всеобъемлющим иероглифом зла, мизерным отрезком кривой, защищалось, отстреливалось, глумилось из-за стены. И уже казалось, что стоит лишь расшифровать этот иероглиф, разом все зло сгинет, покорится, как покоряется дух тьмы тому, кто назовет его истинное имя...