– ...Какая ты актриса, – сказал Симагин. Ася тихонько засмеялась и ответила:
– Лиса Патрикеевна. По должности положено.
– Ничего себе по должности, – он озадаченно покрутил головой. – Хорошенькие же у вас там должности... Лиска-Актриска.
Она польщенно сказала:
– Ты сам, между прочим... Казанова. Такое мне нашептывал!
– Правда? – глупо гордясь, спросил Симагин. Она встряхнула головой и задорно продекламировала:
– С неба сыплется снежок! Жить на свете – хорошо!
– Неужели помнишь?
– Самый светлый день, – сказала она его словом, и повторила, чтобы он вспомнил наверняка: – Мне было так светло.
Он вспомнил. Она поняла это по свету в его глазах.
– Расскажи мне мой стих, – попросил он.
– Думаешь – забыла? – она уселась, обняв колени руками, и старательно, как первоклашка, стала читать:
– С неба сыплется снежок,
Жить на свете – хорошо.
Я слепил себе снежок,
А потом слепил ышшо.
– Здорово! восхитился Симагин. – Даже про "ышшо" запомнила!
– Не мешай.
Я снежком в тебя попал,
А другой тебе отдал.
Ты промазала в меня
И сказала: жизнь – фигня.
Я еще снежок скатал
И опять тебе отдал.
Ты отнекиваться стала,
Это что-то означало.
Я нагнулся мало-мало,
Как бы что-нибудь нашел.
Ты стрельнула и попала,
И победно закричала,
Заплясала, и сказала...
Она сделала паузу, стрельнув на Симагина озорным взглядом, и закончила:
– Жить на свете – хорошо.
Симагин слушал, улыбаясь до ушей. Потом перевел дух – оказалось, он не дышал, пока она читала – и благодарно прижался щекой к ее упругому бедру.
– Ты мог бы стать большим поэтом, – сказала она лукаво.
– Будешь издеваться – побью.
– Это мысль. Знающие женщины говорят, что когда любимый бьет – это ни с чем не сравнимо.
Он легонько шлепнул ее.
– Давай отложим, – сказала она мягко. – Я же никуда не денусь. А сейчас спи, любимый.
Он закивал, гладя щекой ее гладкую кожу.
Самый светлый день... Симагин был истерзан стыдом, уже две недели не встречался с Асей, даже не звонил – и вдруг она позвонила ему на работу сама, как ни в чем не бывало. Куда ты пропал, солнышко? Я соскучилась ужасно. Знаешь, мама сейчас в творческом доме в Комарове, переводы свои переводит, мы с Антоном едем к ней на субботу. Присоединяйся, сейчас красоти-ща. Пообедаем там, оставим ей Тошку и побродим всласть! Не пожалеешь!
Мир был скован бесснежным морозом, беззвучным и голубым. Покрытый изморозью, твердый, как дерево, песок глухо отстукивал под ногами. Нескончаемый напевный шелест стоял над морем, затянутым стеклянной чешуей трущихся друг о друга льдинок, рубиновый свет декабрьского солнца переливался в них и скользко сверкал.
День угасал, когда Ася и Симагин свернули в лес. Снежная крупа тонким слоем припорошила песок и хвою на открытых местах; под огромными елями угрюмо темнели неукрытые бурые пятна. Розовый отсвет неудержимо таял, воздух заполняли прозрачная синяя мгла и тихая печаль не то умирания, не то освобождения. Здесь, вдали от плоского шелестящего простора было потусторонне тихо, и Асе взгрустнулось; Симагин, чувствуя себя виноватым за все, начал придуриваться, как умел, смешить, пытался залезть на дерево, затеял игру в снежки... а стих сложился сам собой после того, как Ася влепила ему нашпигованным песчинками и хвоинками снежком в аккуратно и якобы невзначай подставленную филейную часть.
Возвращались, почти не разговаривая, и были так всеобъемлюще, так по-зимнему нежны друг с другом, что в тот вечер Симагин смог взять ее.
Вспоминая и улыбаясь, он заснул.
Она некоторое время сидела, не двигаясь, и коротко взглядывала на его мальчишескую спину с выпирающими лопатками и позвонками. Смотреть было нельзя – он хоть и отвернулся, но спал невыносимо чутко. А ей нравилось смотреть. Очень осторожно она легла и укрылась. Как сегодня чудесно. Даю счастье. Никто так не может, одна я. Был хмурый, усталый. И вот засверкал. Ей хотелось еще прильнуть, почувствовать кожу кожей. Он спал. Как он выматывается. Как он красиво спит. Хочу все время быть женщиной. Не просто человеком, который заботливо маячит рядом, – желанной. Всеми желанными. Хочу, чтобы Вербицкий больше не приходил.
Она уснула, и ей снилась радуга. Ася скользила между ее неощутимыми, туманными слоями, сама бесплотная и невесомая, как воздух, и ей казалось, что в детстве она уже бывала здесь, да позабыла дорогу – а теперь нашла и останется уже навсегда среди праздничного великолепия и тишины, тишины...
Отчаянно зевая, Симагин ворвался в лабораторию.
– Аристарх Львович, – позвал он, – я бы хотел поговорить с вами перед запуском. У вас найдется время сейчас?
Математик группы сумрачно поднялся из-за своего стола.
– Объявляется отпуск на четверть часа! – громко возвестил Симагин. – Покидать помещение разрешается!
– Есть! – бодро воскликнул Вадик Кашинский. И лукаво осведомился: – А отпускные где можно получить?
Смеясь, Симагин шикнул на него, и Вадик пулей выскочил из лаборатории.
Карамышев с отрешенным видом озирал бездействующие приборы; мощные очки его посверкивали холодно. Он был очень дельный математик, Карамышев. Только нелюдимый. Отгороженный. Ему уже шло к сорока.
– Помните? – спросил Симагин, показывая ему вчерашнюю страницу блокнота. Математик всмотрелся.
– Разумеется, – ответил он сдержанно, – странно было бы не помнить. Наши неудачи мне памятны. Это прогиб в начале онкорегистра, не так ли?
– Так, – подтвердил Симагин. – Только никакой это не прогиб.
– Простите? – бровь математика удивленно высунулась из-за тяжелой оправы.