Поздно вечером позвонила снова. Сил не было сидеть в пустой квартире. Не отвечали. Надвигалось ужасное, непоправимое. Кажется, она проиграла. Я неумелая, черствая дура, я холодная рыба, я не сумела. Это Симагин виноват! Он отучил бороться, он сюсюкал и берег, и заваливал цветами, стоило слегка помрачнеть. После полуночи она вышла на пустынную улицу и позвонила в последний раз. У Вербицкого не отвечали. Тогда она заплакала. Не будь Антошки, она покончила бы с собой.
Листья летели навстречу.
Вскипая недолгими водоворотами, всплескивая и опадая, в грудь била стремительная золотая река. Осень стряхивала листву, и от косых лучей не по-теплому яркого, сухого солнца некуда было укрыться.
Со странным чувством бродил он по городу. Память играла с ним злую шутку – ему некуда было укрыться.
Вот остановка – здесь познакомились. Вот площадь Искусств – здесь договорились встретиться, и оба ужасно опоздали, но так были уверены друг в друге, что приехали оба час спустя, и встретились. Вот Финляндский, отсюда уезжали в тот волшебный день на залив. Вот полнолуние, ее так волновала луна. Вот вода, она любила плавать. Мир был полон ею. Она присутствовала всюду – в воздухе, в воде, в цветах, которые он не успел ей подарить... Она сама была воздухом, водой и цветами, и воздух стал теперь душен, вода – суха, и цветы – бесцветны.
Он не знал, не старался узнать, где она и что с нею. Он был уверен, что она счастлива.
Он больше не задерживался в институте. Это тоже было странно и глупо: когда его ждали дома и он спешил домой, – работа увлекала, и он засиживался допоздна. Теперь его не ждал никто, но он уходил со всеми. Голова обесплодела.
Он листал книги. Смотрел кино. Обедал, где придется, и заходил домой, как в гостиницу. Все потеряло смысл – и работа, и книги, все.
Получил письмо от Леры – ровно через год после того, как они повстречались на набережной. Сцепив руки и глядя на лежащий на столе белый конверт, Симагин долго сидел в густеющих сумерках, пока пустая квартира валилась в ночь. Потом, не читая, сжег. Умом понимал, что это, может быть, жестоко. Но не хотел равнодушно приятельского письма. И не хотел влюбленно преданного письма. И то, и другое было бы больно. Ничего не хотел. Нелепо, гротескно – при Асе он стремился, и мог, и даже чувствовал себя вправе ласкать другую женщину. Теперь нет. Не чувствовал себя вправе, не стремился, не мог.
Полюбил заходить в женские магазины. Нравилось мучить себя, прикидывая, что бы он подарил, что пошло бы ей, чему бы она обрадовалась. Он так любил, когда она радовалась. Она так любила, когда он дарил. И так любила дарить сама. Почему я мало ей дарил? Почему мы мало бывали вместе? Все думал – потом... Какая глупость! Ведь нет никакого "потом". Только "сейчас". Жизнь – это то, что "сейчас". Больше ничего нет и не будет. Эти годы были мимолетны, как взмах ресниц. Уже мчались последние дни, а я благодушествовал: потом. Будет отпуск... Будет зима... Ничего не будет, будущего нет. Сверкающая тонкая змейка сникла и погасла на горизонте.
На щеке, от лестницы, остался едва заметный шрам. Пятнышко. И, кроме, ничего не осталось.
Это было, пожалуй, самым противоестественным. Что от трех лет – трех этих лет! – ничего не осталось. Плоские, холодные фотографии. Немного одежды, которую он покупал ей и ее сыну. Планетоход, коробка пластилина, радиоконструктор, привезенный из Москвы поздно. Ее скромные подарки ему. Все. Да – еще много-много боли и пустоты.
Если бы можно было уехать...
Как это писал Энгельс брату: "Я рекомендую каждому, кто чувствует себя слабым или утомленным, предпринять путешествие по океану и провести две-три недели у Ниагарского водопада, и столько же в Андирондакских горах, на высоте двух тысяч футов..." Я читал это вслух, и мы смеялись, и Ася, прижимаясь щекой к моему колену, глядя звездными глазами, подшучивала: "Неплохо жили классики! В этаких условиях не грех великое учение создать. Но в Лешаках лучше..."
Как-то зашел Валера. Очень огорчился, узнав, что произошло. Долго молча курил, глядя неподвижными глазами. Симагин закурил тоже. "Ты прости меня, но этого следовало ожидать". – "Да?" – "Да. Есть лишь одно средство, чтоб от тебя не уходили, – уходить самому. Почувствовал хоть тень неудовлетворенности – бросай без колебаний. Не бросишь – она же первая тебя станет презирать и уж покуражится над тобой всласть". – "Да подожди, Валер. Если любишь – как-то бороться надо..." – "Борются только за повышение производительности труда. Это либо есть, либо нет". – "А знаешь, я все думаю – может, сам в чем-то ошибся..." – "В этих делах, Андрей, не бывает ошибок. Поверь старому греховоднику. Если женщина на тебя поставила, можешь по ней сапогами ходить – она будет благодарна. А если нет – хоть из кожи лезь, ей все будет не так. И еще одно. На будущее, когда очухаешься. Твой возраст и положение таковы, что бабы слетятся на них, как на мед. Не чтоб тебя любить и помогать, разумеется, а для супружества. Ведь с одного взгляда на тебя ясно, кем нужно прикинуться, чтоб ты сомлел. Будь уверен – тебя дешево покупают, а в мыслях у богини – твоя квартира, твои иностранные конгрессы с прилагающимся к ним иностранным шмотьем, твоя карьера. А в сердце – Вася из пивбара. Ищи женщин, которые не притворяются. Они, правда, честно говорят тебе, кто ты есть, и честно изменяют – но не предают, как эта фифа тебя предала". – "Мне никто не нужен". – "Не смеши. Курить начал?" – "Начал". – "И по бабам бегать начнешь. Просто ты катастрофически задержался в развитии". – "Я правду говорю, Валера – никто". – "Ой, ну пойди тогда, облучи ее своим спектром! – Вербицкий захихикал и ткнул Симагина кулаком в бок. – Нет, ей-Богу! Вдруг и впрямь подействует!"