Антон восхищенно смотрел на Симагина.
– Она не умрет? – спросил он. Симагин молчал. – Папа! Теперь она не умрет?
– Умрет, – сказал Симагин. – Все когда-нибудь умрут, Антон.
Антон помолчал и проговорил опять совсем чужим голосом:
– А зачем тогда все?
– Никто не знает, – ответил Симагин.
– А как думаешь ты?
– Я... Я думаю, Антон, что раз уж так получилось, и все, что есть, уже есть, самое лучшее, что мы можем, – это помогать друг дружке. Ведь если бы нас не было, кто спас бы пчелу?
– А зачем ее спасать? Она все равно умрет.
– А затем, что она успеет кого-нибудь еще спасти.
– А если бы нас не было, трамвая бы не было, и пчела бы в него не зашла.
– А если бы нас не было, Альме в Лешаках стало бы некому лизать руки, она бы от этого очень обозлилась и всех бы старалась покусать. И людей, и уток, и зайцев.
Антон нахмурился.
– Как все путается, – сказал он. – Это неразрешимый вопрос?
– Да.
Антон вздохнул.
– А вообще бывают разрешимые вопросы?
– Бывают. Но их так легко решить, что их даже не замечаешь.
– А скажи, пап. Она правда успеет кого-нибудь спасти?
– Правда, – твердо ответил Симагин. – Это я точно знаю.
Из трамвая он вынес Антошку на руках. Подержал немного и осторожно опустил. Антон чуть отодвинулся, глядя на него по-Асиному, звездными глазами.
– Возьми мой рабочий телефон, – сказал Симагин. – Если что, звони. И приезжай почаще.
– Как смогу, – взросло и просто ответил Антон, тщательно упрятывая клочок бумаги. Потоптался еще и, шепнув: "Пожалуйста, вылечи маму...", опрометью кинулся к дому.
– Антон! – не выдержав, крикнул Симагин. Антошка застыл в темном провале входа, обернулся.
– Хочешь уметь летать?
Асины глаза смотрели серьезно с маленького лица. У него был красивый отец, вдруг подумал Симагин впервые в жизни, и по сердцу опять будто полоснули бритвой. Антон помедлил, потом коротко посмотрел вверх, в черноту, где пропала пчела. Если с ней опять случится беда, чтобы помочь, нужно лететь следом.
– Хочу, – сказал он.
– И я хочу, – сказал Симагин. И ободряюще улыбнулся сыну: – А крылья у нас будут диаметром двадцать метров.
Он долго стоял, будто его пригвоздили. Привела – и увела, думал он, каким-то чудом продолжая ощущать в ладонях и на коленях худенькое, смешно увесистое тело. Привела – и увела.
Тот человек предал ее. Она несчастна.
Неужели нельзя решиться ради счастья трех людей?
Но разве это счастье – с грохотом вклепанное паровым молотом! Ощущать ласку, зная, что это я сам ласкаю себя ее руками, будто тряпичными ручонками куклы вожу по собственной коже... Как если бы, отчаявшись обрадовать друзей, взял автомат, поставил их к стенке и под дулом заставил кричать: "Мы рады! Спасибо! Нам хорошо!"
Ненастоящая любовь – ежедневное напоминание того, что настоящей добиться не смог, нескончаемое свидетельство собственной несостоятельности...
Свинья! О чем ты думаешь? О себе, о себе! А Антон? А она сама? Какое право я имею из-за себя не лечить ее?
Выдался погожий день.
Морозно светящиеся облака медленными грядами плыли по ярко-синему небу. Тени печатались длинно и густо. Ледяное солнце ослепительно гравировало город, остро полыхая стеклами проносящихся машин.
Симагин издалека увидел Асю. Воздух застрял в горле, кровь приклеилась к стенкам сосудов. Он боялся встретить ее с мужчиной – нет, она шла одна, не торопясь, спокойная, во всем прежнем, очень похожая на себя, но совсем другая. Он вспомнил ее слова, адресованные его другу: мне нужно только то, что мне нужно, – и понял, что обречен. И решительно пошел навстречу.
– Здравствуй, Ася, – сказал он. – Видишь, солнышко специально, чтоб на лето похоже было...
Он сразу понял, что начал фальшиво. Это были слова из прежней жизни – прежнего Симагина прежней Асе, о прежнем солнышке. Симагин тосковал по тому себе смертельно, больше всего на свете он хотел стать прежним, и при виде Аси прежние слова так и рвались из горла. Но солнце было иным, осенним. Права на прежние слова он еще не заслужил.
– Смотрите-ка вы, – ответила Ася. – Шляпу надел. Кто ж это тебя надоумил?
– Ты не скучаешь?
– По кому? – спокойно парировала она.
– По нам с тобой.
– Нет.
– Я плохой?
– Ты никакой. Ты ничтожный, как моль. Вайсброд дал тебе идею и работу, я дала тебе любовь и ребенка – а сам ты не можешь ничего.
Он покивал.
– Скажи. Тот человек. Он не любит тебя?
– Мне неинтересно рассказывать.
– Я спрашиваю не из пустого любопытства. Это очень важно.
Она молчала. Но по ее лицу он понял. Он взял ее ладонь и поцеловал. Она позволила.
– Мне холодно, – с вызовом сказала она, позволяя.
– Ну, пойдем потихоньку, – предложил он. Они пошли потихоньку. Мимо монументального белоколонья Академии Наук, мимо облупленного салата Кунсткамеры.
– Я на пять минут. Надо поговорить, Ася.
– Неужели ты не понимаешь, Симагин, что мне больно и неприятно тебя видеть?
– Понимаю. Но это необходимо, я объясню. Только успокойся.
Она презрительно скривилась.
– Я спокойна. Это у тебя руки дрожат. Мадам твоя к тебе являлась?
– Нет, – ответил он, не сразу поняв. Разговор все время шел не туда. Он видел, что ее неприязнь нарастает, и это делало совсем бессмысленным его отчаянный подход.
– Странно. Я была уверена, что она должна как-то отметить годовщину своего апофеоза. Даже двух апофеозов, если мне не изменяет память. Уж не умерла ли родами?
– Ася. Ты сейчас любишь кого-нибудь?
– Я вас всех ненавижу, – сквозь зубы проговорила она. Это было то, что он надеялся услышать, и, видимо, она заметила тень непонятного ей удовлетворения, скользнувшую по его лицу, потому что остановилась – он остановился тоже – и, смерив его унижающим взглядом, добавила: